carabaas: (Default)
[personal profile] carabaas

"Собеседник" № 23 июнь 1987 г.

Оригинал Ссылка откроется в новом окне  (500×714)

Петр Петрович Ширшов родился 25 декабря 1905 года в городе Днепропетровске. Гидробиолог. Начиная с 1930 года работал в Арктике: участвовал в экспедициях на «Сибирякове», «Челюскине», «Красине». После гибели «Челюскина» работал в ледовом лагере О. Ю. Шмидта. В 1937 году дрейфовал в составе папанинской четверки на станции «Северный полюс-1». В 1939 году избран действительным членом Академии наук СССР. С 1942 по 1946 год - нарком Морского флота СССР. Основатель и первый директор Института океанологии АН СССР. Герой Советского Союза, депутат Верховного Совета СССР двух созывов. Умер в 1953 году в возрасте 48 лет.



Оригинал Ссылка откроется в новом окне  (500×718)

Евгения Александровна Гаркуша-Ширшова родилась 8 марта 1915 года в Киеве. Актриса театра и кино. Снялась в 1939 году в фильме «Пятый океан», в 1943 году в фильме «Неуловимый Ян». Последние годы жизни работала в Театре им. Моссовета. Умерла в 1948 году в Магаданской области в возрасте 33 лет.

Эти два человека - мои отец и мать. Отец и мать по всем законам жизни должны быть у каждого человека. Отец был моим другом, собеседником, наставником до моих восьми лет, когда его не стало. Я хорошо помню совсем седого, улыбчивого человека с молодым лицом. От него я узнавала много интересного. Он научил меня любить стихи. С ним можно было отправиться по Москве-реке на байдарке. С ним было весело и не страшно. Правда, времени у него всегда было мало. Была какая-то загадочная страна «работа», куда он все время от меня исчезал. А я ждала и ждала тех его часов, которые мои.

У всех детей, окружавших меня, были матери, мамы. У меня — нет. Была ее фотография, с которой мне задорно улыбалась молодая женщина. Я не помню ее, так как, когда ее арестовали, мне было немногим больше года. Подрастая, я спрашивала, где она? Мне отвечали, что она уехала на гастроли с театром. Кроме фотографии, были красивые концертные платья, коробки с гримом и всякой театральной мишурой. Это был мамин волшебный мир театра, в который, как мне тогда казалось, она от меня спряталась.

Потом, не дома, а во дворе, мне объяснили, что ждать мне некого. Я узнала о ее смерти очень рано, но еще долго продолжала подыгрывать взрослым. Только удивлялась их наивности на мой счет.

Я становилась старше. По мере того как я взрослела, трагедия моих родителей по-иному представлялась мне. С тем, что произошло с ними в 1946 году, я живу всю жизнь и буду жить до конца моих дней. От этого никуда не деться.

В 1956 году, когда отца уже не было в живых, маму реабилитировали. О ней стало можно говорить вслух. На экране кинотеатра повторного фильма появились картины с ее участием. Я впервые увидела ее как бы живой. Спасибо кино за это чудо! Мне очень хотелось стать актрисой, как мама. Но судьбе было угодно иное. Я работаю в Институте океанологии, который основал мой отец. Я сталкиваюсь с очень многими людьми, в той или иной мере знавшими его или знавшими о нем. Всегда одни и те же вопросы: «Почему он умер таким молодым? Почему о нем так мало написано?»

На первый вопрос ответила одна из старейших сотрудниц нашего института: «Мы все понимали, что, когда погибла Женечка, погиб и Петр Петрович!» Он пытался жить, работать, любить... Но, начиная с 1949 года, его жизнь — это борьба с тяжелейшей формой рака, который тогда не умели лечить. Три операции за четыре года, постоянные боли. А нужно было работать, и он работал. Я это знаю точно.

Ответ на второй вопрос. Я всеми силами сопротивлялась написанию и изданию книги о моем отце. Я ни разу не разрешила это. Вышла только одна небольшая книжка - лакированная и лживая. Это нечестно и неблагородно - писать подстриженную биографию «национального героя», замазывая те страницы его судьбы, где перед нами человеческая трагедия. Я счастлива, что дожила до того времени, когда можно говорить правду. И если появится книжка о Петре Петровиче Ширшове, то это должен быть рассказ о человеке ярком, талантливом, наделенном сполна всем, что может быть отпущено человеку. Это должен быть рассказ о судьбе большой и необычной во всем — и в счастье, и в человеческом горе. Записки, которые вы прочтете ниже, были написаны после ареста моей матери, но до ее гибели. Евгению Александровну Гаркушу-Ширшову арестовали в 1946 году. Ордера на арест не было. Отец год не знал, где она и что с ней. Мне известно, как он искал ее, пытался спасти. Даже до Сталина достучались. Тогда была произнесена знаменитая фраза Сталина, попавшая впоследствии в западную прессу: «Мы найдем ему другую жену». Через год тюрьмы моя мать была выслана на 8 лет в Магаданскую область, где умерла в августе 1948 года.

Мне говорили, что в Магадане до сих пор помнят красивую актрису, работавшую на золотых приисках. Она домывала золотые шлихи бромоформом. Работа, на которую из-за ее вредности, женщин обычно не ставили. Говорят, что сохранилась ее могила. Может быть, эта публикация поможет мне, наконец, найти мою мать? В заключение я хотела бы сказать, что понимаю: история моих родителей не исключительна для тех лет культа личности, которые пережила наша страна. Эта трагедия исключительна для меня, для моих близких. К сожалению, те страшные годы - были. Их не вычесть из истории нашей страны. Этого нельзя забывать. История все расставит на свои места, как ни лакируй действительность. Надо иметь мужество признать это.

Марина Ширшова.

Скоро   утро   29-й   годовщины   Октября...  

Три месяца, зная, что дело очень плохо, что ничего хорошего ожидать нельзя, я все-таки на что-то надеялся... на чудо? на большое великодушие? не знаю... Не признаваясь себе, я ждал: вернется Женя!., и праздник почему-то казался тем днем, который нужно только дождаться, как бы тяжко не было бы ждать, и Женя будет с нами, будет дома, и весь этот ужас останется только страшным кошмаром позади. Сколько раз, в часы самого отчаянного состояния, когда только ценой невероятного усилия воли удавалось сохранять внешне спокойный вид, ибо так надо было, сколько раз очередной звонок вертушки тревогой предчувствия сжимал сердце: «Женя! Женя звонит из дому... отпустили...»

Сколько раз, вернувшись ночью домой, осторожно входил в спальню: «А вдруг чудо?! Вдруг она дома, просто мне не сказали...» И снова одинокая комната, где каждая вещь помнит и молчит о Жене, и снова безысходная тоска, такая, что не знаешь, куда броситься, что сделать, чтобы хоть на минуту уйти от нее, хоть минуту не думать, не чувствовать ничего... И снова страшные мысли все о том же, снова во власти ужаса, который давно понял и осознал, но поверить в который не могу и сейчас. Три месяца я добивался, чтобы мне хоть что-нибудь сказали о ней, о ее судьбе, и каждый раз натыкался на стену молчания. Никто ничего не говорит и, видимо, не скажет...

Как голодный роется в мусорной яме, чтобы найти гнилую корку хлеба, рылся я в невероятной грязи московских сплетен, щедро вылитых московскими святошами на наши головы, чтобы найти хоть какое-нибудь зерно правды о Жене. И, кажется, я нашел... Еще в начале сентября поползли слухи о восьми годах за спекуляцию. (Версия о «спекуляции» была выдумкой. На самом деле, по достоверным свидетельствам, Е. А. Гаркуша-Ширшова стала жертвой беззакония, поплатилась за то, что без оглядки отстояла свое человеческое достоинство перед домогательствами одного высокопоставленного лица.- Ред.) Не мог я поверить, что это правда, не укладывалось в сознании, что могли так решить. Я понимал, что не дадут ей вернуться в дом, не дадут быть вместе, но ждал, что вышлют ее куда-нибудь, в другой город, и отпустят с запрещением возврата в Москву. Как ни тяжко думать об этом, но это был бы какой-то выход. Я мог бы заботиться о ней, мог бы чем-то помочь ей, и если бы даже мне не дали права переписки с нею, все-таки я знал бы, где она, здорова ли, и, самое главное, она была бы на свободе, с ней были бы близкие люди, сначала мать, а потом и Маринка бы поехала к ней. И пусть разлука была бы на годы, она знала бы, что никогда еще не любил я ее так, как люблю сейчас, когда столько «заботливых ртов» поливают ее грязью, чтобы очернить ее в моих глазах.

Я ждал, что до праздника решится ее судьба и мне скажут об этом.

И мне сказали... Когда секретарь принесла конверт с билетами на Красную площадь, я не решился сразу открыть его. И только оставшись один, получил ответ: ее уже вычеркнули из жизни - в конверте были билеты только для меня.

С праздником вас, товарищ Ширшов, с тюрьмой для любимого человека, для вашей Жени!..

Зачем я все это пишу? Не знаю... Времени у меня впереди более чем достаточно... За восемь лет «Войну и мир» можно написать, даже не имея никаких к тому данных. Пишу, чтобы сжечь эти листки. Пишу потому, что стук машинки разгоняет проклятую тишину ночи, когда после четырнадцати часов работы остаешься один и не знаешь, куда деваться от самого себя, когда пуля в голову кажется самым желанным, самым простым и бесспорным выходом из кошмара, воплотившегося в словах: Женя в тюрьме... А может быть,   я   сохраню   эти   листки,   чтобы прочитала их Маринка через много лет, когда будет большой, и, если меня не хватит до того времени, пусть эти листки расскажут ей правду. Через восемь лет, если Женя выдержит и не погибнет раньше, ей будет 38 лет... Лучшие годы, надежды на успех в работе, оставшиеся годы молодости - все погибло. Впереди страшные годы одиночества, унижения, собачьей жизни среди чужих и враждебных людей, одной, без близких людей, не зная даже, что с ними, помнят ли они о ней...

Восемь лет для меня - восемь лет тоски по любимому человеку, восемь лет страха за ее жизнь, восемь лет изо всех сил держать себя в руках и не пустить себе   от   отчаяния   пулю   в   голову,   не
выброситься из окна, не разбиться «нечаянно» на машине. За что? Я не могу сейчас говорить об этом. Не имею права... Времени впереди еще очень много, и пусть будущее поможет мне правдиво ответить на этот вопрос.

Но один итог мне хочется подвести уже сейчас, и, пожалуй, он мне даже нужен именно сейчас, когда надо начинать какую-то новую страницу жизни.

29 лет существует Советская власть, и 29 лет своей сознательной жизни, с тех пор, когда одиннадцатилетним мальчиком, захлебываясь от восторга, я бегал в семнадцатом году по всем митингам послушать большевиков-ораторов с Брянского завода, я всегда был безупречно честен. Мне не за что краснеть перед Советской властью!..

В пятнадцать лет я твердо определил свою жизненную дорогу, и даже завидно сейчас вспоминать, с какой страстью мечтал тогда о научной работе, сколько пыла было в стремлении скорее добиться права работать в лаборатории.



22 июня 1941 года... В половине девятого настойчиво-требовательный звонок телефона: «Товарищ Ширшов! Говорит дежурный. Приезжайте немедленно в Управление. Папанин звонил с дачи, едет в город и велел немедленно разыскать вас и других замов !>Быстро одевшись, сунул голову под кран, выбежал во двор и, не попадая сразу ключом, завел мотор машины. Так началась для меня война... Очень скоро стало ясно, что делать мне в Главсевморпути нечего. Уже через неделю после начала войны крупный разговор с Папаниным, кончившийся честным предупреждением с моей стороны, что я все равно добьюсь ухода в армию, сколько бы Папанин ни мешал мне в этом.

Почти разругавшись с Папаниным, ухватился за первый подвернувшийся случай выскочить из Москвы «поближе к фронту»: 3 июля Косыгин подписал короткий мандат, гласивший: «Выдан настоящий
мандат Уполномоченному Совета по эвакуации тов. Ширшову П. П. на предмет проведения эвакуации Мурманского судоремонтного завода Главсевморпути».
Месяц в Мурманске. Красная Армия отстояла подступы к городу, и доки взрывать не пришлось. Переключился на вывод ледоколов «Сталина» и «Ленина» из Кольского залива. Две недели прожил на «Сталине», три раза пытались выйти из залива, но редкая в тех краях ясная погода так и не дала выйти в море. Две недели пришлось маяться по заливу, укрываясь от зорких глаз немецких летчиков да стреляя из четырех старинных 76-миллиметровок по «Юнкерсам», регулярно летавшим на бомбежку Ваенги и других пунктов.

Потом Иван Дмитрич вытащил меня в Москву и послал на Диксон спасать суда от подводных лодок, появившихся в Карском море... Снова началась торговля с Папаниным, кому раньше уходить в армию.

Наконец мне это надоело, и я написал письмо Маленкову с просьбой отпустить меня из Главсевморпути, где мне просто нечего делать, и направить в армию, комиссаром в какую-либо формирующуюся танковую дивизию.

Ответа я так и не дождался.

15-го октября, около восьми вечера, Папанин вернулся из Совнаркома и, взволнованный, сообщил, что дано указание немедленно приступить к эвакуации центральных учреждений. По его словам, тов. Молотов велел первых заместителей направить немедленно в пункты, избранные для эвакуации, чтобы на новом месте развернуть работу наркоматов и других учреждений. Это означало: вместо фронта оказаться в самом глубоком тылу, в Красноярске! Но мне помог всеобщий переполох: в тот же вечер отправил в Красноярск Рябчикова и Кренкеля, а сам остался в Москве. Вспоминать об этих днях не любят некоторые москвичи - куда приятнее, получив три года спустя медаль на муаровой ленте с тремя зелеными и двумя красными полосками, забыть о некоторых деталях своего поведения в эти дни... Но мне нечего краснеть за себя в эту страшную осень, и всю жизнь буду помнить: в эти тяжкие дни, когда враг был у самой Москвы и над Арбатом дрались истребители, когда все привокзальные площади были забиты паническими толпами людей и машин, а по центральным улицам, по Садовому кольцу уныло брели голодные стада эвакуированного скота, когда одна тревога сменяла другую, а по городу ползли черные слухи, что немец уже перерезал Северную дорогу и скоро обойдет кругом Москву, когда на окраинах города начались грабежи, когда Микоян, Косыгин    и    другие    члены    правительства
выезжали на заводы, чтобы убедились рабочие, брошенные своими директорами, что правительство в Москве, что Сталин вовсе не собирается отдавать немцам Москву, вот в эти суровые дни, когда с предельной ясностью обнажилось подлинное существо многих людей, в эти дни я полюбил Женю, с которой уже встречался почти каждый день. Полюбил за то, что плакала она от негодования, рассказывая, до какой низости потеряли облик человеческий некоторые знакомые от страха за свою благородную шкуру, полюбил за то, что беззаботно щебетала она, когда над головой все небо расцвечивалось огоньками разрывов, смеясь над моим желанием   поскорее   закончить   не   вовремя затянувшуюся прогулку, полюбил за то, что на мои настойчивые уговоры уехать из Москвы, она отвечала: «А мне с вами хорошо и не страшно, и я поеду с вами!» Полюбил за то, что ей единственной показал, перед тем как отправить, записку товарищу Сталину, в которой снова просил направить меня в армию, полюбил за то, что не уехала она в Алма-Ату сниматься в новой картине, но осталась со мною, чтобы вместе уйти на фронт, полюбил за то, что под изящной внешностью избалованной «фифки», как сама себя называла она в шутку, я встретил настоящего друга, смелого, жизнерадостного и любящего...

18-го октября я позвонил Микояну, сообщил ему, что эвакуацию Главсевморпути заканчиваю и в Красноярск не собираюсь. Он согласился со мною, что ехать в Красноярск не нужно, и посоветовал написать товарищу Сталину.

В тот же день я отправил записку, о которой только что говорил.

19 октября схлынула «драповая волна» с московских улиц и площадей. Строгой и чистой стала Москва в эти дни, словно гроза пронеслась над ней и прочь унесла все трусливое, омерзительно дрожащее за свою шкуру. Выпроводив на восток остатки Главсевморпути, я не выдержал и позвонил Поскребышеву и, видно, попал под горячую руку: «Ну чего звоните, записку вашу получили, сидите и ждите! Скажут, когда надо будет...» 21-го днем мне позвонили, и через полчаса я расписался в получении мандата за подписью товарища Сталина: «Выдан сей мандат тов. Ширшову П. П. в том, что он назначен Уполномоченным Государственного Комитета Обороны на Горьковской железной дороге по делам эвакуации. Тов. Ширшову поручается обеспечить бесперебойное продвижение маршрутов по Горьковской железной дороге и срочную разгрузку вагонов в пунктах назначения грузов. Все партийные, советские и хозяйственные организации должны оказывать т. Ширшову необходимую помощь и содействие в выполнении возложенного на него поручения».

 •

Не дописал я это письмо, и не хочется дальше писать... Зачем писать? Разве это кому-нибудь нужно?

И все-таки я пишу... Пишу потому, что нет больше сил терпеть этот ужас, пишу потому, что кончилась очередная суббота, и в четыре часа ночи я просто не могу придумать себе работу в Наркомате и поневоле иду домой, зная, что заснуть я все равно не могу... Я держусь изо всех сил. 13-14 часов на работе, притом честных часов, за вычетом времени на дорогу, на обед... Ну, а дальше что? Куда мне деться, когда остаюсь один, куда мне деться от самого себя? Силы мои что-то начали сдавать... Вначале думал, что удастся заполнить время наукой, и даже архивы свои привел в порядок. Но не лезет ничего в голову, как только останусь один, вне работы... Женя, моя бедная Женя! Ну, что я ною? Что стоит мое горе? Только ничтожная песчинка перед тем, что свалилось на твою бедную головку, моя любимая...

Как и сейчас, было воскресенье... Последнее счастливое воскресенье... Какой хорошенькой, веселой и жизнерадостной ты вернулась со мной из города ласковым июльским вечером, когда ни одним листочком, словно боясь спугнуть тишину, не смели пошевелить березки, тесно обступившие дачу. И стремительно выбежав на балкон, ты вдруг притихла, прижавшись ко мне, и только озорным весельем искрились твои глаза в надвигавшихся сумерках. И долго еще над верхушками заснувшего леса догорали последние лучи заката, словно не хотел уходить этот день, словно боялся он уступить место страшной ночи, уже вползавшей в дом, в нашу жизнь, в мое счастье. Но не поняли мы, почему так медлил закат, почему так не хотелось ему прощаться с нами, и, провожая глазами его гаснувшие лучи, в задушевной тишине я слушал твои неторопливые слова о большом человеческом счастье жить и работать, любить и быть любимым и радоваться ясному летнему дню, звонкому смеху над тихой рекой, нежному лепету Маринки, безмятежно заснувшей внизу, в своей коляске, уже становившейся для нее короткой. И с ласковой улыбкой ты уже шептала мне: «Ширш! Мы скоро заведем себе еще одну Маринку. Только пусть это будет мальчик!» И целуя твои встрепенувшиеся вверх ресницы, я возражал: «Нет! пусть это будет вторая Маринка. Маринки у нас хорошо получаются!»

А потом ты говорила, как чудесно будет нам вдвоем на юге, в отпуске, когда не нужно будет провожать с грустью каждое воскресенье, прощаясь с ним на целую неделю. И от избытка радости у  тебя  не  хватало  дыхания,   когда  ты снова и снова говорила: «Ширш! Ты только подумай! Целый месяц вдвоем, на юге, на море... И тебе никуда не надо спешить, ни о чем беспокоиться, ни о чем не думать... Нет! Не могу даже представить себе, что это правда, что скоро мы поедем с тобой! Давай поедем поездом, не самолетом, самолетом слишком скоро, а я очень люблю ехать вместе с тобой, куда-нибудь далеко». А потом я говорил тебе, с какой энергией буду работать после отпуска, говорил о своей мечте построить эту пятилетку на морском флоте, строить не жалея сил и создать умное и образцовое хозяйство, чтобы не краснеть больше торговому флоту за свою многолетнюю отсталость. И, слушая меня, о вещах, казалось бы, далеких тебе, ты верила в романтику механизированных причалов, стройных очертаний корпусов новых заводов, огромных доков, верила в романтику широких морских просторов, покоренных творческим трудом человека.

Уже совсем стемнело, когда мы поднялись с балкона, и, уходя, ты доверчиво прижалась ко мне и, подняв глаза, от темноты ставшие особенно большими и глубокими, ты сказала: «Ширш, если бы ты знал, как хорошо мне с тобой!» Так ушел этот последний день...

С утра снова обыденная горячка рабочего дня. Звонки телефонов, люди, бумаги, опять звонки, опять люди, опять шифровки, телеграммы.

Половина пятого... До перерыва еще далеко, еще много нужно успеть сделать. Но безотчетной тоской и тревогой заполнился просторный кабинет. Не понимая, в чем дело, выругал распустившиеся нервы, пытался взять себя в руки. И не сумел. Бросил работу, чего никогда не бывало, и поехал домой. Позвонил на дачу, но телефон упорно был занят. Полчаса спустя заставил себя вернуться на работу.

А в семь вечера меня вызвали, и я узнал: Женя арестована и уже находится в городе...

Веселую, смеющуюся, ее ждали на берегу реки. И такой же оживленной и веселой она села в машину, в одном легоньком летнем платье. Среди чужих и враждебных людей... Такой ее запомнил Ролик (сын П. П. Ширшова.-Ред.), в недоумении оставшийся один на берегу реки...

Словно осатанев, свистит ветер за окном. Когда-то, на льдине, в палатке, затерявшейся в пурге и полярной ночи, прислушиваясь к завываниям ветра, я мечтал о большой научной работе и большой любви, которую я рано или поздно найду; я всегда верил в это и всегда ждал ее... Вот и домечтался, седой дурак, в сорок с лишним лет сохранивший наивность пятнадцатилетнего мальчишки!..

Слушай же теперь, как свистит ветер в тюремных решетках, как беснуется он, налетев на забор из колючей проволоки, опутавшей безвестный лагерь, где-то в бескрайных просторах Сибири. Слушай же, как воет он над крышей тесного барака, куда заперли твою Женю, верившую в справедливость и в тебя. Слушай же теперь, какими проклятиями на твою голову стонет ветер Жене, за то, что  не  сумел  ты  уберечь  ее  от  этого ужаса... Беги же прочь из дома, туда, где беснуется снежный буран; по кривым московским улицам... Беги от самого себя, беги, пока есть еще силы держать себя в руках... Беги, потому что ты не имеешь права убить себя, пока еще есть надежда хоть чем-то помочь Жене, пока есть вера, что она жива и будет на свободе...



...Мне хочется ответить на этих страницах на один вопрос, который с такой страшной беспощадностью задала мне жизнь: неужели нельзя работать изо всех сил, отдавая работе всю свою энергию, все способности, и наряду с этим любить женщину, любить большой настоящей любовью, лелея эту любовь, как большую драгоценность, данную тебе судьбой, любить всей душой, без оглядки, нравится ли это другим или нет?



16 декабря... Маринке два года, и в день рождения дочери разрешили отправить матери в тюрьму продуктовую посылку... Лучший подарок к семейному торжеству! От этого совпадения места себе не нахожу... Все мои планы продержаться, заполнить время, помимо работы, наукой, все пошло насмарку, и, боюсь, что это письмо останется недописанным: меня уже не хватает даже для работы... Только бы продержаться, не сойти с ума... А я, кажется, на пути к этому... Не могу я писать о главном, но когда на страницах «Огонька» веселые, улыбающиеся коллеги Жени распинаются о блестящих победах советского кино на кинофестивалях и меньше всего думают о том, что в судьбе Жени они сыграли известную роль, когда я слышу, что в доме модной московской портнихи Елены Алексеевны почтенные жены министров и их заместителей обсуждают «преступления» Гаркуши и аккуратно расплачиваются за туалеты продуктами из   «государственного   лимита»,    когда сталкиваешься с десятками подобных «мелочей», я не знаю, надолго ли хватит моих нервов...

Не знаю, Ролик, не знаю, Маринка, допишу ли эти страницы, одно только хочу сказать: что бы вам ни говорили о Жене, как бы ни расписывали ее грехи, все это чепуха по сравнению с тем ужасом, который свалился на нее, и, как бы ни кончилось все это, тебе, Марина, стыдиться своей матери нечего... И нечего вам стыдиться своего отца, чем бы все ни кончилось. Святым я никогда не был, тем более до встречи с Женей. Но я всегда много работал, и краснеть за работу во время войны мне нечего. Сейчас я не верю в себя, в то, что я гожусь для работы в министерстве, и работаю только потому, что иного выхода у меня нет, и буду работать изо всех сил до тех пор, пока не подохну, потому что не могу быть трусом. Но брался я за эту работу, потому что встреча с Женей, любовь к ней дали мне веру в себя, в свои силы, и с этой верой я работал всю войну, собирался строить четвертую пятилетку... Не дай бог, если эти странички попадутся по неосторожности в чужие руки! Сколько умных слов будет сказано по моему адресу! Каким дураком и мальчишкой меня постараются сделать: не понимает, мол, человек, простых вещей и носится со своими переживаниями. Спорить я не буду. Одно только скажу: всю жизнь к делу я относился честнее, чем многие вполне нормальные люди, у которых и любовь, и чувство ответственности за близкого человека, и все прочее разложено по полочкам в строгом порядке и в размерах, положенных по штату, не больше и не меньше... Постарайтесь хоть вы быть умнее своего отца...



Я пишу эти страницы только для того, чтобы уйти хотя бы на несколько часов от кошмара, от которого уже не спасает ничто. Пишу потому, что самому себе я могу сказать, не боясь встретить иронически-сочувствующего взгляда: свое настоящее счастье нашел я осенью 41-го года, большая настоящая любовь вошла в мою жизнь в ту суровую зиму. И чем бы все это ни кончилось, до самой смерти буду, как святыню, хранить в душе каждый день, каждый час, проведенный вместе с нею, полный ею... Мы часто ссорились с Женей. Нередко ссоры были очень бурные, но всегда кончались так же быстро и неожиданно, как и начинались. Первое время я не понимал, в чем дело: было ясно, что оба любим друг друга, дорожим любовью, и все-таки ссорились из-за таких пустяков, что на другой день не могли даже толком вспомнить, из-за чего сыр-бор загорелся. Недоумевала и Женя: «Ширш! Почему мы с вами так легко цепляемся друг к другу? Видимо, вы мало любите меня...»

В том-то и дело, ссорились мы потому часто, что любили по-настоящему. Долгое время, хотя уже не могли быть один без другого, мы не решались сказать окончательное «да». Твердо рассчитывая  уйти   в  армию,   я   боялся   за
Женю, зная, что она пойдет вместе со мною.

И только в конце декабря мы решили, что   будем   мужем   и   женой,   решили сказать об этом окружающим.



Еще одна неделя осталась позади... И в два часа ночи, в субботу, уже нечего делать... Завтра снова привычная колея работы со всеми ее треволнениями. Но это завтра... А куда деться сегодня, куда деться от этого ужаса, с которым остаешься один, каждую ночь? Свистит над высоким обрывом западный, ветер, быстро несутся рваные клочья черных облаков, и заунывно шелестят внизу, под ногами, голые сучья деревьев. За замерзшей рекой широко раскинулись огни огромного города. Ровной цепочкой ярких фонарей вытянулся мост через реку. Блестят огни на улицах, площадях, и высоко над ними, то там, то здесь темнеют громады новых домов, приветливо светясь окнами москвичей, засидевшихся в субботний вечер. И вдали, в городской дымке, мерцают алыми рубинами Кремлевские звезды...

Сотни тысяч людей в этом Великом Городе, честных, хороших и очень плохих... Для всех есть в нем место... Не нашлось в нем только места для моей Жени, для моего счастья...

И снова глухие переулки Замоскворечья вьются под ногами...

Маринка моя! Маленькая щебетунья моя! Я знаю, что нет у меня другого выхода, что должен я жить ради тебя, ради твоей мамы, ради своей чести... Я держусь изо всех сил, я буду держаться, чего бы мне это ни стоило. Но пусть никогда в жизни тебе не придется узнать, какой муки может стоить удержаться от самого простого, самого желанного выхода, такого быстрого и ясного... Пусть никогда не узнаешь ты, как трудно оторвать руку от пистолета, ставшего горячим в кармане твоей шинели...

Помоги же мне, моя маленькая, удержаться на ногах.

This account has disabled anonymous posting.
If you don't have an account you can create one now.
HTML doesn't work in the subject.
More info about formatting

Profile

carabaas: (Default)
Ветхие страницы

September 2023

S M T W T F S
      1 2
3456789
10111213141516
17181920212223
24252627282930

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated May. 28th, 2025 07:22 pm
Powered by Dreamwidth Studios